Скачать все книги автора Александр Валентинович Амфитеатров

«Вечером семнадцатого сентября 1879 года судебный следователь города У., Валериан Антонович Лаврухин, был в гостях у своего ближайшего соседа доктора Арсеньева, справлявшего именины своей племянницы Веры Михайловны. Молодая жена Лаврухина, Евгения Николаевна, чувствуя себя не совсем хорошо, оставалась дома. В десять часов она приняла бромистого калия и легла в постель, наказав горничной наведаться в спальню часам к двенадцати и, в случае, если б Евгения Николаевна уже заснула – потушить лампу…»

«– А позвольте спросить, милостивый государь: вы не статский советник?

Я взглянул в темный угол вагона, откуда раздался этот неожиданный вопрос, и узрел небольшого человечка, одетого в серое пальто. По близорукости и за темнотою в вагоне, я не мог рассмотреть лицо серого господина, плотно укутанное в кашне…»

«На небе стояла хвостатая звезда. Кровавый блеск ее огромного ядра спорил со светом луны, и набожные люди, с трепетом встречая ее еженочное появление, ждали от нее больших бед христианскому миру. Когда комета в урочный час медленно поднималась над горизонтом, влача за собой длинным хвостом круглый столб красного тумана, в ее мощном движении было нечто сверхъестественно грозное…»

«Сидим мы с знакомым немцем, профессором русского университета в ученой командировке, в некотором константинопольском кафешантане. Скука страшная; безголосые певицы, сиплые «дизёзки», дамский оркестр aus Wien, кто в лес, кто по дрова. В Константинополе по вечерам туристу некуда деваться: день очень интересен – по крайней мере, для охотника до старины, византийщины и азиатчины, а ночью, если вы избалованы удовольствиями, лучше спите – все равно ничего не найдете путного…»

«Вот я и на родине! Хороша моя дорогая Волынь! Тишь, гладь и Божья благодать. Сейчас бродил по парку… Темь, глушь… дорожки густо заросли травою… Скитался, как в лесу: напролом, целиной, сквозь непроглядную заросль сирени, жимолости, розовых кустов, одичавших в шиповнике, барбариса, молодого орешника. Еле продираешься между ними, унося царапины на лице и прорехи на платье. Из-под ног скачут зайцы, над головою звенит тысячеголосый птичий хор. Войдешь в это певучее зеленое царство, и – точно отнят у остального мира. Ступил два шага от нашего ветхого палаца, и его уже закрыл зеленый лиственный полог…»

«Ну, годочки

Берутъ свое… Вѣдь мнѣ за пятьдесятъ,

Прекрасная графиня!.. Я, бывало,

Какъ съ графомъ были мы въ Святой Землѣ,

Одинъ ходилъ на шестерыхъ невѣрныхъ…

Теперь – дай Богъ убрать и четверыхъ!

А все-таки – не хвастаюсь, мадонна! —

Изъ вашихъ вѣрныхъ латниковъ никто

Помѣряться со мной не въ состояньи.

Молокососъ народъ! До стариковъ

Имъ далеко: мы крѣпкаго закала,

Надежной ковки…»

Произведение дается в дореформенном алфавите.

«Опять газеты полны разговорами о борьбѣ съ развитіемъ проституціи, объ уничтоженіи торга бѣлыми невольницами, о правилахъ для одиночекъ, квартирныхъ хозяекъ, объ охранѣ отъ разврата малолѣтнихъ и т. д. Собираются и ожидаются съѣзды, слагается союзъ «защиты женщинъ», готовятся проекты, сочиняются рѣчи, пишутся статьи. Сколько хорошихъ словъ, благихъ намѣреній, – надо отдать сараведливость, – весьма часто переходящихъ и въ доброжелательные поступки, и въ полезныя пробныя мѣропріятія! И изъ года въ годъ, изъ десятилѣтія въ десятилѣтіе повторяется одна и та же исторія: доброжелательные поступки приводятъ къ результатамъ чуть ли не обратно противоположнымъ желанію, a изъ мѣропріятій вырастаетъ для женскаго пола, совсѣмь неожиданнымъ сюрпризомъ, какая-нибудь новая житейская каторга, горшая прежнихъ…»

Произведение дается в дореформенном алфавите.

«Я такъ много писалъ, въ послѣдніе годы, по женскому вопросу, что мнѣ распространяться о своемъ отношеніи къ чаемому равноправію женщины и мужчины было бы излишне, если бы не естественное и цѣлесообразное желаніе, свойственное всякому катехизатору: лишній разъ прочитать вслухъ свой символъ вѣры. По моему глубочайшему убѣжденію, женское равноправіе – единственное лекарство противъ язвъ содіальнаго строя, разъѣдающихъ современную цивилизацію одинаково и въ хорошихъ, и въ дурныхъ политическихъ условіяхъ. Нѣтъ политическихъ строевъ, которые не ветшали бы до необходимости обновиться назрѣвшимъ соціальнымъ переворотомъ…»

Произведение дается в дореформенном алфавите.

«Одна петербургская журналистка нашла нужнымъ пропѣть хвалебный гимнъ петербургскимъ думцамъ зато, что емъ „случайно какъ-то пришла хорошая мысль и они порѣшили принимать въ школьныя учительницы лишь незамужнихъ женщинъ“…»

«Французскій критикъ Реми де Гурмонъ доказываетъ очень искусно и остроумно, что международный типъ «барышни» родился во Франціи между 1800 и 1810 годами, представляя собою, такимъ образомъ, продуктъ новыхъ экономическихъ и нравственныхъ условій, созданныхъ въ обществѣ революціоннымъ переломомъ и ростомъ третьяго сословія. Въ XVIII вѣкѣ «барышень» не было: были женщины-дѣти, выходившія замужъ въ 13–15 лѣтъ, и были «молодыя дѣвушки», которыя, оставшисъ почему-либо безбрачными до двадцати лѣтъ и выше, вели приблизительно тотъ же образъ жизни, какъ ихъ юныя замужнія подруги, при весьма снисходительномъ отношеніи къ тому общества, воспитаннаго энциклопедистами въ здравомысленномъ уваженіи къ законамъ природы»

Произведение дается в дореформенном алфавите.

«Не знаю, почему, – должно быть, под впечатлением бурной полемики о Горьком, – видел во сне… Адолия Роде!

Как, не помню, но в личности уверен…»

«Да и вообще, не располагал он к тому, повода не давал, чтобы усчитывать его возраст. „Старик Суворин“ – и баста. А какой старик – шестидесятилетний, семидесятилетний, – не все ли равно, раз он неизменчивый, прочный, вечный? Подобно тому, как мы не замечаем течения времени, пока его поток не набежит на порог какого-нибудь свершения, так точно не примечалось старение „старика Суворина“, пока на его пути не обозначилась веха смертельной болезни, указавшая ему поворот к могильному холму…»

«Когда Н. С. Гумилева арестовали, никто в петербургских литературных кругах не мог угадать, что сей сон означает. Потому что, казалось, не было в них писателя более далекого от политики, чем этот цельный и самый выразительный жрец „искусства для искусства“. Я не верил и продолжаю не верить в причастность его к тому заговору, за мнимую связь, с которым он расстрелян, – к так называемому „таганцевскому“. Здесь он был ни при чем – я имею к этому утверждению вполне определенные основания, – как ни при чем было и большинство из 61 расстрелянных по этому плачевному делу, если только вообще был в нем кто-либо при чем, начиная с самого Таганцева…»

«Я не был поклонником С. А. Муромцева. Политический идеал его, выработанный наследием шестидесятых годов, кажется, при свете социалистических зорь XX века, узким, ограниченным и устарелым. В московском университете восьмидесятых годов я был слушателем Муромцева. Читал он дельно, но скучно, и огромный труд его, холодное и сухое «Гражданское право древнего Рима», – кирпич неудобоваримый. Вообще, Муромцев больше обаял аудиторию прекрасною, истинно римскою наружностью и таковою же выдержкою, чем римским правом. Уважали его очень и побаивались как строгого экзаменатора. Любви к нему – такой, как к А. И. Чупрову, М. М. Ковалевскому, В. О. Ключевскому, – не было…»

«Бывают дни, когда солнечный закат полон влекущей и опасной тайны: уходящее солнце горит тоскливо и роскошно, и неудержимо тянет тебя к окну – смотреть, не отрываясь, в печальное золото далей, в пожарные сияния неба, в споры их отражений с белизною и просинью вод…»

«К концу века смерть с особым усердием выбирает из строя живых тех людей века, которые были для него особенно характерны. XIX век был веком националистических возрождений, „народничества“ по преимуществу. Я не знаю, передаст ли XX век XXI народнические заветы, идеалы, убеждения хотя бы в треть той огромной целости, с какою господствовали они в наше время. История неумолима. Легко, быть может, что, сто лет спустя, и мы, русские, с необычайною нашею способностью усвоения соседних культур, будем стоять у того же исторического предела, по которому прошли теперь государства Запада. Народ исчезает, как народ, и остается платежно-государственная масса…»