Скачать все книги автора Николай Семёнович Лесков

«Когда император Александр Павлович окончил венский совет, то он захотел по Европе проездиться и в разных государствах чудес посмотреть. Объездил он все страны и везде через свою ласковость всегда имел самые междоусобные разговоры со всякими людьми, и все его чем-нибудь удивляли и на свою сторону преклонять хотели, но при нем был донской казак Платов, который этого склонения не любил и, скучая по своему хозяйству, все государя домой манил. И чуть если Платов заметит, что государь чем-нибудь иностранным очень интересуется, то все провожатые молчат, а Платов сейчас скажет: так и так, и у нас дома свое не хуже есть, – и чем-нибудь отведет…»

«У нас не переводились, да и не переведутся праведные. Их только не замечают, а если стать присматриваться – они есть. Я сейчас вспоминаю целую обитель праведных, да еще из таких времен, в которые святое и доброе больше чем когда-нибудь пряталось от света. И, заметьте, все не из чернородья и не из знати, а из людей служилых, зависимых, коим соблюсти правоту труднее; но тогда были… Верно и теперь есть, только, разумеется, искать надо…»

«В царствование Екатерины II, у некоторых приказного рода супругов, по фамилии Рыжовых, родился сын по имени Алексашка. Жило это семейство в Солигаличе, уездном городке Костромской губернии, расположенном при реках Костроме и Светице. Там, по словарю кн. Гагарина, значится семь каменных церквей, два духовные и одно светское училище, семь фабрик и заводов, тридцать семь лавок, три трактира, два питейные дома и 3665 жителей обоего пола. В городе бывают две годовые ярмарки и еженедельные базары…»

«Мы плыли по Ладожскому озеру от острова Коневца к Валааму и на пути зашли по корабельной надобности в пристань к Кореле. Здесь многие из нас полюбопытствовали сойти на берег и съездили на бодрых чухонских лошадках в пустынный городок. Затем капитан изготовился продолжать путь, и мы снова отплыли…»

«В одном образованном семействе сидели за чаем друзья и говорили о литературе – о вымысле, о фабуле. Сожалели, отчего все это у нас беднеет и бледнеет. Я припомнил и рассказал одно характерное замечание покойного Писемского, который говорил, будто усматриваемое литературное оскудение прежде всего связано с размножением железных дорог, которые очень полезны торговле, но для художественной литературы вредны…»

«У домов, как у людей, есть своя репутация. Есть дома, где, по общему мнению, нечисто, то есть, где замечают те или другие проявления какой-то нечистой или по крайней мере непонятной силы. Спириты старались много сделать, для разъяснения этого рода явлений, но так как теории их не пользуются большим доверием, то дело с страшными домами остается в прежнем положении…»

«Под самое Рождество мы ехали на юг и, сидя в вагоне, рассуждали о тех современных вопросах, которые дают много материала для разговора и в то же время требуют скорого решения. Говорили о слабости русских характеров, о недостатке твердости в некоторых органах власти, о классицизме и о евреях. Более всего прилагали забот к тому, чтобы усилить власть и вывести в расход евреев, если невозможно их исправить и довести, по крайней мере, хотя до известной высоты нашего собственного нравственного уровня…»

– Батюшки мои, – отвечает старушка, – да какое же мне в этом утешение, что не мне одной худо будет? Я голубчики, гораздо лучше желала, чтобы и мне и всем другим хорошо было.

– Ну, – отвечают, – чтоб всем-то хорошо – вы уж это оставьте, это специалисты выдумали, и это невозможно.

А та, в простоте своей, пристает:

– Почему же невозможно? У него состояние во всяком случае больше, чем он всем нам должен, и пусть он должное отдаст, а ему еще много останется.

«Мое детство прошло в Орле. Мы жили в доме Немчинова, где-то недалеко от «маленького собора». Теперь я ни могу разобрать, где именно стоял этот высокий деревянные дом, но помню, что из его сада был просторный вид за широкий и глубокий овраг с обрывистыми краями, прорезанными пластами красной глины. За оврагом расстилался большой выгон, на котором стояли казенные магазины, а возле них летом всегда учились солдаты. Я всякий день смотрел, как их учили и как их били. Тогда это было в употреблении, но я никак не мог к этому привыкнуть и всегда о них плакал…»

Оба приказания Нефоры были исполнены в точности: рабы ее, ходившие без успеха к Зенону, были наказаны ударами воловьей жилы, а ей был подан белый мул, покрытый роскошным ковром, с уздою из переплетенной широкой зеленой и желтой тесьмы, с золотистою сеткой на челке и с длинными кистями вместо вторых поводьев. У этих поводьев стоял немой сириец из Тира, в ярко-красной, до пят его достигавшей, длинной одежде.

Нефора села на своего мула, и красный сириец повел красивое животное за поводья, не зная, куда его госпожа отправляется. Он только оглядывался на свою госпожу при поворотах и распутьях и следовал мановению ее опахала.

Однажды, усталый и измученный, возвратился я домой часу во втором пополудни. В передней меня встретил Бокс, стороживший наше жилище гораздо рачительнее, чем восемнадцатилетний мальчик, состоявший в должности нашего камердинера. На столе в зале лежал суконный картуз, истасканный донельзя; одна грязнейшая подтяжка с надвязанным на нее ремешком, просаленный черный платок, свитый жгутом, и тоненькая палочка из лесной орешины. Во второй комнате, заставленной книжными шкафами и довольно щеголеватою кабинетною мебелью, сидел на диване запыленный донельзя человек. На нем были ситцевая розовая рубашка и светло-желтые панталоны с протертыми коленями. Сапоги незнакомца были покрыты густым слоем белой шоссейной пыли, а на коленях у него лежала толстая книга, которую он читал, не нагиная головы. При входе моем в кабинет запыленная фигура бросила на меня один беглый взгляд и опять устремила глаза в книгу. В спальне все было в порядке. Полосатая холстинковая блуза Челновского, в которую он облачался тотчас по возвращении домой, висела на своем месте и свидетельствовала, что хозяина нет дома. Никак я не мог отгадать, кто этот странный гость, расположившийся так бесцеремонно. Свирепый Бокс смотрел на него как на своего человека и не ласкался только потому, что нежничанье, свойственное собакам французской породы, не в характере псов англо-саксонской собачьей расы. Прошел я опять в переднюю, имея две цели: во-первых, расспросить мальчика о госте, а во-вторых – вызвать своим появлением на какое-нибудь слово самого гостя. Мне не удалось ни то, ни другое. Передняя по-прежнему была пуста, а гость даже не поднял на меня глаз и спокойно сидел в том же положении, в котором я его застал пять минут назад. Оставалось одно средство: непосредственно обратиться к самому гостю.

– Да, мне кажется, что я действительно знал такого человека.

– Он был умен?

– Да.

– И рассудителен?

– Гм!.. да. А впрочем, я о нем судить не берусь, но я его любил и очень уважаю его память.

– А он уже умер?

– Да.

– Здесь?

– Неподалеку, – ответил, снова тихо улыбаясь, собеседник.

– Жизнь такого человека всегда способна возбуждать во мне большой интерес.

– И во мне, и во мне тоже, – подхватили другие.

Душераздирающая история мнимо умершей жены, жестокосердного мужа и пылкого любовника дополняется неким скоморохом… Скоморох, отказавшись от спасения души своей, гибнущей, как ему кажется, в неправедном ремесле, отдаёт ниспосланные ему деньги, способные стать для него воротами в праведную жизнь, на выкуп из рабства несчастной Магны, помогая ей воссоединиться с семьёю.

Сама легенда в устах скомороха становиться рассказом о его собственном нечестивом и грешном падении, рассказом о заглублении своей души. Да и вся эта история уходит на второй план, на первый же выдвигаются горделивый самовольный столпник Ермий, в гордыне думающий на столпе о тщете своих усилий и беззаботный скоморох из Дамаска, явленный столпнику, как пример благости, записанный в книгу живых.

Если Ермий скорбит о судьбах ближних, боготворя себя самого, по словам Лескова, «унижал и план и цель творения и себя почитал совершеннейшим», то Памфалон, непрестанно корящий себя за беспутсво и грех, настолько любит других, что избивается за это медными прутьями. <…> Памфалон становится тем, кто может, махнув шутовскою епанчей, уничтожить «предел» Ермия – напачканное во весь небосклон большими еврейскими литерами, словно углём и сажей… слово: «самомнение».

«…Моего младшего брата нянчила высокая, сухая, но очень стройная старушка, которую звали Любовь Онисимовна. Она была из прежних актрис бывшего орловского театра графа Каменского, и все, что я далее расскажу, происходило тоже в Орле, во дни моего отрочества…»

Павел Иванович Якушкин (1820–1872), которому посвящены воспоминания Лескова, представляет собою интереснейшую фигуру писателя-демократа, фольклориста, собиравшего в крестьянской среде образцы народного творчества. В крестьянской одежде бродил Якушкин по великорусским деревням, исследуя и наблюдая народ, так сказать, «изнутри», подмечая в нем такие черты и процессы, подметить которые было не под силу сторонним наблюдателям. Невыясненным до сих пор остается вопрос, насколько активно вел Якушкин среди народа политическую и социальную пропаганду, однако несомненно, что он, вопреки характеристикам большинства мемуаристов (не исключая и Лескова), был убежденным демократом, исповедовавшим идеи Чернышевского, Некрасова, «Современника».

«…Настоящий рассказ о том, как сам Христос приходил на Рождество к мужику в гости и чему его выучил, – я слышал от одного старого сибиряка, которому это событие было близко известно. Что он мне рассказывал, то я и передам его же словами…»