Зелёная рубашка в полосочку
Пролог
Он открыл глаза. Вдалеке уже вновь слышались глухие звуки авиаударов. «Мир без войны… Какой он? Я и не помню уже. Неужели когда-то я просыпался от чуть слышных шагов жены по избе и запаха свежеиспечённого хлеба? Да, было… Только очень давно… И от семьи уже два месяца нет вестей».
Он встал и, одеваясь, пытался вспомнить строки стихотворения, услышанного вчера вечером на полевом концерте, но не мог, только название – «Мир без войны». Зато он детально помнил жену. Цвет глаз, форма губ, волосы. Её красивые длинные волосы с золотистым отливом. Помнил, как вечерами она долго-долго их расчёсывала, а потом сплетала в косу перед сном.
Одевшись, он вышел на улицу. На востоке занималась заря, было холодно и туманно. Он прошёл по свежевыкопанной траншее до первого блиндажа. Он знал – Крайнов уже там. Все знали, что семья Крайнова на оккупированной территории, и связь с ними он потерял полгода назад.
– Уже бомбят?
– Бомбят, сволочи, – глубоко затянувшись, ответил Крайнов.
Он сел рядом и тоже закурил. «Как они там? Витя и Рая уже совсем большие – помогают ей. Вот только Валечка меня, наверное, совсем не помнит уже, а Шуру я и вовсе не видел – он родился в декабре». Его мысли прервал запыхавшийся сержант Кузнеченко, уже немолодой, но крепкий крестьянин.
– Что, мужички, ждёте? Близко слыхать?
– Слыхать-то, слыхать. Только не долетят до нас сегодня – уж больно день хорош для смерти, – усмехнулся Крайнов, откинувшись на сырую землю и заложив руки за голову, – Подождём ещё.
– Типун тебе на язык, Крайнов. Упаси Бог, – перекрестился Кузнеченко, садясь рядом.
Солнце уже совсем встало. Все молчали – каждый думал о своём: о доме, семье, жене, детях, о такой желанной и такой далёкой, а для кого-то и несбыточной встрече с родными. Сквозь тяжёлый утренний воздух послышались звуки приближающихся самолётов с тыла. Там и здесь посыпались крики «Ложись!», «В укрытие!», а он только успел закрыть голову руками, и в ней промелькнула единственная важная для него мысль: «Анна».
В живых осталось семеро – его среди них не было.
Средь океана траурных косынок,
казалась мне моя черней других.
Она открыла глаза. Скрипнув панциркой, она потянулась к окну, чуть слышно охнув от боли в мышцах после вчерашней косьбы, и приоткрыла расшитые задергушки – на востоке занималась заря. «Время утренней дойки, пора». Она тихо встала, дети спали. Неслышными шагами кошки она прошла в чулан и прикоснулась к чугуну с постными щами: «Ещё теплые. Наедятся». И также неслышно выскользнула в сени. Услышав её шаги, корова замычала.
– Тихо, Жданка, тихо. Сейчас.
Во дворе она остановилась, о чем-то долго думая. Потом открыла ворота, деревянный засов которых неприятно проскрежетал по некрашенным доскам двери, и вышла на улицу, покрытую остатками рассеивающегося тумана. Солнце уже совсем встало. Она взглянула в небо, возвышающееся над миром без войны вот уже пять лет, и прошептала:
– Помню.
И впервые с того дня слово это принесло лишь лёгкую горечь, которую достаточно было сглотнуть, чтобы она исчезла. Восемь долгих лет прошло, пока ее надежда болью не выжгла сама себя из её истерзанной души, превратившись в память с легким привкусом горечи, которой она наконец могла управлять.
Она вернулась во двор, плеснула тёплой воды из бани в доёнку и повязала черный платок для дойки, который висел здесь же, на гвоздике. Неделю назад, подоив вечером корову, она повесила его на этот гвоздик, и теперь он был только для дойки – он как старый охотничий пёс отслужил свою службу: восемь лет он верно следовал за нею везде – на ферму и на покос, на службу и в лавку, на поминки и в гулянку, и лишь ночью сворачивался у ног в ожидании следующего дня. И в тот вечер она окончательно решила, что больше не повяжет его – своё она отскорбела.
Корова нетерпеливо стригла ушами, когда она вошла в хлев, и требовательно тыкалась мокрой мордой в карманы халата в ожидании привычного куска хлеба. Потрепав её по черно-белому загривку, она отдала положенный Жданке хлеб, и после всех обычных процедур приступила к дойке.
Мысли мерной чередой, словно струйки молока, потекли в голове, возвращая её в тот самый день: «Два месяца не было письма от него, но думы свои пугливые я отгоняла как могла – война шла, могло всё что угодно случиться: затерялось где-то, в окружении или почтальона убили, бумаги нет в конце концов. Напишет, я знала, я чувствовала, что живой мой Васенька. А потом мы с бабами с поля возвращались – сено трясли после дождей, глядь, Валечка мне навстречу бежит. Я смотрю на неё – такая она у меня худенькая, думаю: «Надо лопуха ей заварить: не приведи Бог, кто завёлся». А она такая весёлая, босая, скачет как козочка и кричит мне: «Папанька бумажку прислал, бумажку прислал!» Никак она не могла слово «письмо» запомнить. Смотрю – в ручке у неё заветный треугольник – потрёпанный, грязный, строчки потекли. Ну вот, дождалась, не обмануло сердце любящее! Схватила я её на руки, а она чумазая вся, голодная, но такая она в тот миг хорошенькая была, и так на отца похожа. Сели с ней на лавочку у дома – скорей прочитать хотелось. Бабы тоже домой заторопились – все вестей заждались. Смотрю – листок обычный тетрадный, но строчки хоть и растеклись, а как будто не мой писал – буквы другие, красивые что ли какие-то. Развернула, даже и не думала, что такое может быть – чужой рукой, красивыми буквами, без бланка пришла беда в мой дом – извещение: Прохоров Василий Осипович пропал без вести. И солнце для меня погасло как будто. Посидела ещё, Валечка всё истории мне какие-то рассказывала, а я не слышала и не видела ничего. «Нет, нет, не может быть! Знай, ошибка!»