Возвращение из больницы заняло три часа. Снег падал крупными хлопьями, прилипая к лобовому стеклу, и я едва видел дорогу. Лёша сидел на заднем сиденье, прижавшись лбом к стеклу. Его дыхание рисовало мутные круги, которые тут же исчезали. Он не плакал. Не спрашивал. Не шевелился. Иногда я ловил его взгляд в зеркале – пустой, как небо за окном.
Дома я долго копался в карманах, пытаясь найти ключи. Руки дрожали так, что связка выскользнула дважды. Лёша стоял рядом, уткнувшись в мою куртку. Его синяя шапка была покрыта инеем, словно он превращался в снеговика. Я хотел обнять его, но вместо этого просто толкнул дверь плечом.
Квартира встретила нас запахом лекарств и тишиной. На кухне всё ещё стояла её чашка с недопитым чаем – зелёный налёт на дне, ложка с отпечатком помады. Я резко отвёл взгляд, будто увидел призрак. Лёша скинул ботинки и побежал в свою комнату. Дверь захлопнулась. Я остался стоять в прихожей, слушая, как тикают часы. Они били громче, чем обычно. Каждый удар отзывался в висках.
Вечером я разогрел замороженные котлеты. Лёша ковырял вилкой в тарелке, пока еда не остыла. Мы смотрели мультики, но экран мерцал как-то не по-настоящему. В какой-то момент он повернулся ко мне:
– Пап, а мама…
– Спи, – перебил я. – Завтра поговорим.
Он кивнул и уткнулся в подушку. Я сидел рядом, пока его дыхание не стало ровным. Потом вышел на балкон. Воздух обжёг лёгкие. Снег уже перестал, и чёрное небо висело над городом, как экран перед сеансом. Где-то далеко мигал красный огонёк – может, самолёт, может, антенна. Я смотрел на него, пока пальцы не онемели.
Напротив, в окне пятого этажа, горел свет. За тюлевой занавеской металась тень – пожилая женщина что-то искала в шкафу. Я наблюдал, как она достаёт коробку, ставит на стол, зажигает настольную лампу. Её движения были резкими, будто она спорила с невидимым собеседником. Вдруг она подняла голову и посмотрела прямо на меня. Я отпрянул в темноту, сердце колотилось где-то в горле.
– Пап? – Лёша стоял в дверях балкона, потирая глаза.
– Иди спать, – сказал я. – Я сейчас.
Но сам не двинулся с места, пока свет напротив не погас.
Утро наступило беззвучно. Я проснулся от того, что Лёша стоял у кровати, сжимая в руках плюшевого медведя. Его глаза были сухими, но в них не было ни сна, ни бодрости – только усталость, которую не должен знать ребёнок.
– Пап, а завтрак?
Я кивнул, натянул халат, пошёл на кухню. В холодильнике – только молоко и кусок хлеба. Я налил ему хлопья, сам выпил чёрный кофе. Мы ели молча, слушая, как за окном скребётся метель. Я пытался вспомнить, как она делала ему бутерброды, как резала яблоки, как смеялась, когда он упрямился. Всё вспоминалось как в тумане, будто это было в другой жизни.
После завтрака Лёша сел рисовать. Я нашёл в ящике старый блокнот, карандаши, которые купил ещё летом. Он выводил на бумаге круги и линии, потом вдруг спросил:
– Пап, а мама теперь всегда будет в небе?
Я не нашёлся, что ответить. Просто сел рядом, обнял его за плечи.
– Она всегда с нами, – сказал я. – Даже если мы её не видим.
Он кивнул, не глядя на меня, и продолжил рисовать.
День тянулся бесконечно. Я пытался заняться делами: разобрать вещи, вымыть посуду, перебрать почту. Но всё валилось из рук. На каждом шагу попадались её следы: платок на спинке стула, записка на холодильнике, запах духов в ванной. Я ловил себя на мысли, что жду её голоса из соседней комнаты – и каждый раз, когда понимал, что его не будет, внутри всё сжималось.
После обеда мы с Лёшей вышли на улицу. Снег уже не шёл, но сугробы были по колено. Он шёл впереди, утопая в снегу, а я плёлся сзади, чувствуя себя чужим в этом дворе. На детской площадке никого не было. Лёша сел на качели, стал раскачиваться, глядя в небо. Я сел на лавку, закурил, хотя давно бросил.
В окне напротив уже горел свет. Я снова увидел ту женщину – она поливала цветы, поправляла занавеску, потом села за стол и раскрыла книгу. Её профиль был чётким, словно вырезанным из бумаги. Я подумал: а вдруг у неё тоже кто-то ушёл? Может, она тоже считает дни и ночи, как я?