I
Раскачивало между степью и морем.
Степь была суха и черна, и душное море – черно.
Степь начиналась в колкой и душной тьме и уходила в непроходимую, твердеющую мглу. Она очужела самой себе, оттого что растеряла запахи.
В аду не пахнут травы. Там ничто не имеет вкуса.
К сохлому языку налипло измельчённое в острый песок крошево собственных зубов.
Море было близким, но шум его не накатывал, а гудел гудом, будто бы слышавший его лежал закопанным в морское дно.
Море не дышало, не грело, не холодило, не доставало до губ.
Море мутило душу.
В аду нет зренья, оттого что нет света.
Там не дотянешься ни до чего.
Там неприподъёмна самая малая мысль.
…но он всё-таки ещё был.
Промельк первой бесхвостой искорки его сознания не осветил тьмы, не вырезал в ней царапку даже с ресницу величиной.
Но в тот миг он стал заново собираться в живую плоть.
У него была голова. Она была больше и тяжелей человечьей.
Глаз у головы не было.
Голова лежала на затылке. Затылок словно бы прорастал в землю, распустив колкие корешки.
…он расслышал тяжесть своей руки. Долго собирался, вплывая в забытьё и выплывая из него. Наконец, вложив в то все свои силы, дрогнул мизинцем.
Движенье истратило все его силы, и он пропал внутри себя самого, как в глухой яме.
То, где он находился, не было могилой.
Он дышал.
Очнувшись спустя неизвестное ему время, вслушиваясь в себя, словно бы разодранного на куски и раскиданного в разные стороны, он поискал свои ноги.
Не обнаружил ни одной жилки, которая помогла б дрогнуть колену, ступне.
Ему не было страшно, потому что на страх недоставало сил.
Он не испытывал боли оттого, что весь состоял из опутавшей его муки. Мука была всей, имевшейся у него, жизнью.
У него не было имени.
Память его была бестрепетна.
Речь его рассыпа́лась, став недоступной.
Всё время была ночь и ночь, и в ночи возник голос.
Голос произнёс слова.
– Ольдюмы? (Он умер? – татарский.)
Слова долго, как перекати-поле, искали пристанища, и, наконец, достигли его сознания.
Сначала те слова лежали, как яйца в покинутом гнезде.
Затем скорлупа треснула, и он разгадал смысл.
Спрашивали о нём.
Странным образом ответ явился много позже, упав на землю, как тяжёлая капля.
– Йох. (Нет. – тат.)
Прошло ещё сколько-то времени, прежде чем раздался смех. Тем смехом, как позёмкой, прибило ещё одно слово:
– Язых! (Обидно! – тат.)
Каждое услышанное слово порождало мягкие червлёные круги в его голове.
Прошлое было таким: он – мал, и ещё не знает своего облика.
Висят нити вяленых яблок.
Он играет на полу в низкой, чисто выбеленной светлице.
Слышит на себе застывший материнский взгляд. Мать смотрит в его лицо, как вдаль – ровно и неотрывно.
Катит крохотное деревянное колесцо по всё большему кругу, стараясь приблизиться к матери, но не нарочно, а как бы случайно.
Он уверен: если взглянуть на мать, она, поправив платок, встанет и беззвучно уйдёт.
И всё равно он помнит её наизусть.
Мать белокожа и черноброва. Брови её тонкие, почти сросшиеся. Губы – не умеют улыбаться. Сочные, как маслины, широко, почти по-лягушачьи, расставленные глаза – бесстрастны.
Цепкие, по-змеиному сильные, длинные пальцы – холодны. В них недостаёт крови, и ногти на тех пальцах, как слюда, прозрачны.
Из своей укачливой мглы, недвижимый, словно сведённый длинной, во всё оставшееся тело, судорогой, он ждал её голоса.
И всё катил и катил колесо, видя край её ярких юбок, острые носки туфель, напряжённые белые пальцы на тонком колене.
Он кружился всё сильней и сильней, готовый от чрезмерных стараний завалиться матери в ноги, и тут был остановлен касанием всего лишь двух – указательного и среднего – пальцев…
…колец мать не носила…
Он онемел.
Колесо застыло.
Взмахнули юбки.
Мать вышла.
Осталось бесконечно длинное слово, или несколько сказанных материнским голосом слов, которые как-то связывали его и её.
– Харанлыгымнын ярыгы. (Свет моей тьмы. – тат.)
– Анам. Мен сенинь оглыным. (Мама. Я твой сын. – тат.)
Изнанка моря надорвалась, и на лицо полилась вода.
Вода падала больно, словно была смешана с мелким камнем.
Рот его впору было взреза́ть ножом. Преодолевая надсадную боль в затылке и в ушах, совершил жуткое усилье – и разом, со звуком рвущейся ткани, вскрыл пасть. Показалось, кусок нижней губы, надорвавшись, оказался сверху.