Летопись будничных злодеяний теснит меня неумолимо.
Исаак Бабель
Пусто и хорошо. Нет обязательств. Лучшая профессия – Родину… Что? Даже само слово пишется непонятно – то ли с большой буквы, то ли с маленькой. Бога нету, или всё же Он есть, судя по происходящему – всё же есть, но я уже никакой не капитан. Да и был им случайно, по воле отца. Вернее, я запа́сен, запасён, положен куда-то до новых времён. Государство только что поменяло имя и съёжилось. Но новые времена – непонятны, никто не знает, придут ли они, не придут, никому не известно, какими они будут. Запас портится, запасные спят, солдаты гуляют с пастушками, дерутся с парнями, всё больше амуниции исчезает в кладовой шинкаря. Слава богу, война кончилась, говорят селянки, нянча сорных солдатских детей. Кто ты после окончания похода? Пора по домам, варить старухам по пути кашу из топора, травить байки, балуясь чужим табаком. Но это обман, недоразумение, война высовывается из рукава, будто припрятанная шулером карта. Государства хранят вечный мир, воюют только люди, только люди несут ответственность за будничную кровавую возню. С благословения и без они начинают улучшать жизнь, взяв в руки оружие. Любая драка совершается из лучших побуждений. История эта вечна, скучна, она повторяется с точностью до запятой, уныло ведя счёт истреблённым. Даже количество крови в человеке остаётся прежним – две трёхлитровые банки – так же, как и века назад. Война гудит, как судно в тумане, её не видно, но она рядом. Не спрашивай о колоколе, он устал звонить. Боевая сталь ещё в руках, она не покидает этих рук, и не остывают ни рукоять, ни клинок, только согреваются они по-разному. Если нельзя драться по-крупному, дерутся по-мелкому. Войска не распущены, они просто застоялись. Начала у войны нет, а есть только продолжение. Кем ты стал, кто ты есть во время этого продолжения, приближающегося, как «Титаник», и айсберг уже неподалёку. Шинкарь вытаскивает заложенное оружие из погреба и раздаёт – своим или чужим. Остаётся лишь сочинять письма до востребования.
Я начал черкать что-то на обороте карты – прямо в поезде. В поезде писать было странно – сложно и просто одновременно. Сложно – потому что качает, неудобно, карандаш клюёт бумагу. С другой стороны, всегда есть о чём: вот в тамбур вошёл небритый парень и тут же, отвернувшись к запотевшему окну, вывел на стекле по-русски: «Джохар».
Нужно записать и это.
В вагоне уже давно воцарился особый запах – полежавших варёных яиц, вчерашней котлеты, потных детей и несварения желудка.
Это мир, где одинокому не дадут пропасть, поднесут ему помидорчик, насыплют соли на газетку, одарят картофелиной во влажной кожуре.
В этом мире стучали друг о друга какие-то незакреплённые детали, хлопала дверь тамбура.
Впрочем, я ехал и ехал, валился под колёса ясный солнечный день – мелькнули купола Спас-Андроньевского монастыря, засуетились от поездного ветра банки и бумажки на склоне, блеснули крыши гаражей в зоне отчуждения.
Меня сморило, и сразу же явилось видение – адские врата, железные, огромные, с колючей проволокой поверху, а вокруг был лай конвойных собак и крупа, несущаяся в лицо. Но не меня охранял конвой, а я сам был им. Хотя всё ехал и ехал, ночь окутывала мир, побаивался я таможенников и пограничников и не знал, чего хотят они от меня. Ехал подальше от любви и от дел. В школе я так мечтал поехать в Венецию зимой – поехать на поезде, через все многочисленные границы, поехать так, чтобы меня будили пограничники всех крохотных стран, пятная мой паспорт разноцветными печатями. Я жил неподалёку от вокзала и, торопясь на электричку, видел прицепной вагон на Венецию – точно такой же, как остальные зелёные вагоны, но с этой сказочной табличкой на борту.
А этой весной я выходил на холодные перроны, смотрел – не пахнет ли югом. Вот вывалился из вагона на перрон бодрый старикан и, тупо глядя в пространство, раскатисто произнёс:
– Граждане куряне, все ли вы с…
Тут он оборвал стих, а постояв молча, пропел: