– Опять ходил к сфинксу, Лунин? – В голосе у Илича была трещина, тот обычный марсианский изъян, что отличает старомёра со стажем от таких мертвецов, как я. В трещине настоялась желчь. – Это что? – Он показал на сцепленные ремнями ботинки, висевшие у меня на поясе. Потом посмотрел косо на пыльные пальцы ног.
– Жмут. – Я расцепил ремни и бросил ботинки в нишу.
– Лунин, Лунин! Плачет по тебе песчаная лихорадка. А если ногу поранишь?
– Здесь мягко.
– Мягко. – Илич кивнул. – Тепло, сухо, тоска. Поэзия, одним словом. Ты, Лунин, в последнее время что-то совсем дураком сделался.
Я пожал плечами. В спину Илича со стены, из еловой, в древесных разводах, рамы, глядели немигающие глаза. Человеческие, большие, оставшиеся без Бога живого, – два грустных собачьих глаза: они смотрели с Земли, Земля была высоко, за миллионами километров холода, Илич был здесь, между мной и собачьим взглядом, печальный старомёр Марса, с узким, в складках, лицом, серый, сухоплечий, коротенький. На меня смотрел по-собачьи. Говорят, первое, что он сделал, когда поселился в куполе, – повесил на стену эту вот фотографию: Байрона, дога с человеческими глазами, земную свою печаль.
Небо и песок, нитка холмов к северу протянута в область Уира, там, на зыбучих песках, на плато Янека, сложенном из пластов слюды, за сотни километров отсюда – тысячекупольный Плато-Сити. К югу, востоку, западу – разбросанные по пустыне посёлки. Как наш, такие же.
В посёлке, под куполками-ку́колями, нас пятеро: Илич, Семибратов, Изосимов, Фомичёв, я.
С Иличем мы живём в «третьем номере», купол так называется. Семибратова я не видел с месяц. Но его видел Изосимов, он про это говорил Иличу в прошлый вторник. Фомичёва я вижу часто. Вечно ходит со своим ящиком по береговой зоне, пугливый, всего боится, я как-то вышел на него из-за Подзорной трубы, а он сидит над ящиком, руки туда по локоть, череп разъела соль, глаза закрыты, дрожит, по тонкой ленте слюны, что тянется с подбородка вниз, бегает зелёная тля – двойник молодого Деймоса.