Диссонанс

Невский проспект запружен народом. Как раз та пора дня, когда fine-fleure[1] Петербурга делает перед обедом свой моцион. Густая толпа нарядного люда движется по солнечной стороне, на всем протяжении от угла Литейной и Невского до Полицейского моста, в виде двух параллельных, одна другой навстречу, колонн, выступая истово, медленно, плавно… Озабоченного и делового совсем незаметно в этой толпе. Разве-разве кой-где, скромно и вместе внушительно, мелькнет своими медными скобками сафьянный портфель, полускрытый под меховым обшлагом скунсовой шубы какого-нибудь солидного канцелярского деятеля, рангом не ниже надворного советника и восходя до действительного статского. Не будь этого портфеля, кому бы могло прийти в голову, что этот самый субъект, принадлежащий, по-видимому, к числу легкомысленных старцев, судя по тому, как он игриво осклабился на болтовню подхватившего его под руку совсем еще безбородого уланского корнета, плотоядно впивающегося глазами в каждое недурное женское личико, – кому, говорю, придет мысль о том, что он, может быть, несет в эту минуту в своей голове целый ворох великих административных предначертаний? В эти часы Невский проспект выглядит весело, празднично и беззаботно. В эти часы можно здесь идти бок о бок с лицом, которое в другом месте и в другое время вы никогда, может, не встретите. Вот известный всему Петербургу двенадцативершковый певец, выступающий подобно статуе Командора в пушкинской пьесе[2]. Вот тоже известный литературному миру прихрамывающий гастроном, под руку с несущим вперед свой живот не менее известным творцом кровопролитных исторических драм, с жидкими прядями болтающихся на воротнике шубы длиннейших волос, в цилиндре и пенсне на загнутом книзу, подобно клюву попугая, носу… Вот совсем уже знаменитый, розовощекий и толстый, с наружностью commis-voyageur'a[3] автор тысячи корреспонденций, новелл, монографий из кавказского, скандинавского, эскимосского, алеутского, бразильского, полинезийского, готтентотского и прочего быта… Вот курьезная группа фигур с сморщенными бабьими лицами, в синих юбках и кофточках, с длиннейшими косами и с веерами в руках – посольских китайцев. Вот… но и не перечесть тут всех знаменитостей! Все это на миг вырисовывается и опять пропадает в пестром калейдоскопе интеллигентных физиономий, изящных затылков, щегольских бакенбард, офицерских погонов, восклицаний: «А, здравствуйте, вы куда?», подведенных бровей и женских улыбок… Там и сям раздается французская речь, гремит гвардейский палаш, скрещиваются взгляды и сияют приветственные улыбки двух разделенных толпою знакомых, причем военный околыш кивает, а блестящий цилиндр делает плавное движение в воздухе… Все чинно, сдержанно и благопристойно. Все дышит одною гармониею, объединяющею всю эту тысячную толпу приличных людей сознанием чувства собственного достоинства, дающегося обеспеченным положением, здоровым желудком и прекрасной погодой. И если найдется в этой толпе кто-либо такой, который жрет всякую дрянь, да еще и на это не всегда может рассчитывать, – он стыдливо стушевывается, чувствуя себя диссонансом…

Тут как раз есть один такой человек… О, что до него, то он-то уж непременно должен чувствовать себя диссонансом!

Он идет со стороны Адмиралтейства, медленно подвигаясь вдоль стен, которых упорно придерживается, игнорируя окна магазинов, по временам останавливаясь и прижимаясь под крышей какого-нибудь подъезда, где людское течение встречается менее густо. Постояв, он трогается дальше, тем же медленным, плетущимся нога за ногу шагом. На перекрестках он идет торопливее, стараясь замешаться в толпу, обходя и сторожко ловя каждое движение завиденного вдали полицейского… Действительно, на фоне щеголеватой массы гуляющих он кажется неприличным пятном. За один уже костюм его можно отправить в участок. На плечах у него виднеется нечто такое, что дает намек на пиджак, бывший, вероятно, в свое время коричневым, но теперь представляющий одни только лохмотья. Не в лучшем положении и его панталоны, легкого летнего светло-серого трико, принадлежавшие, может быть, некогда какому-нибудь щеголю, причем на правой коленке ярко бросается в глаза совсем свежая, синяя заплата. На ногах – ботинки, разлезшиеся до последних пределов возможного, с мелькающими пальцами, а на голове фуражка, обратившаяся в замасленный блин. Словом, более негодной и отвратительной ветоши, служащей ему одеянием, вряд ли бы можно было придумать.

Следующая страница